Ты ждешь меня, Вэли! Еще немного, и конец. Последняя страничка письма, последняя капля горечи, последняя минута одиночества. Я пью ее, медленно прощаясь с прошлым, еще стоящим перед глазами. Но будущее уже стучится в дверь моего дома. Я слышу его удары, я слышу его приближающиеся шаги. И я встаю, я радуюсь, я иду ему навстречу. Я иду к тебе, Вэли. Я люблю тебя!..
ВДОХНОВЕНИЕ
Перевод Р. Кутуя
Мягкий свет освещал стол. Хаят, положив голову на руки, чуть прикрыв глаза, смотрела на тонкие тени, рассыпающиеся по полу. Тени сплетались, точно разговаривали по-своему.
Хаят видела себя на сцене. Она мысленно повторяла роль. Примолкший зал, тяжелый бархат занавеса… Было каждый раз что-то невыразимое в легком, струящемся свете, в глубокой тишине и в том напряженном волнении, когда Хаят оставалась одна перед распахнутой чернотой зала.
Она глядела на тени, блуждающие по комнате, а сама была там, далеко, на сцене.
В дверь постучали.
— Войдите!
Она поднялась, одернула кофточку. Отряхая снег с воротника, вошел директор театра, улыбнулся.
— Снег идет… А я за вами. Не выдержал — заехал. Машина ждет.
— Напрасно вы беспокоились, я уже собиралась выйти. Я люблю, когда снег идет. — Она подошла к окну, посмотрела на улицу — снег падал густо, щедро. — Я бы сама добралась.
— Не смогли бы, Хаят ханум!
— Почему? Да вы раздевайтесь, ведь время еще есть.
— Если б вы знали, что сейчас творится перед театром. Тьма народу. Билеты все проданы еще вчера. А народ требует, ждет у касс… Мы с администратором просто сбежали. Будь что будет — и сбежали.
— Да, почему?
— Боже мой, как вы наивны. По телефону звонят: «Как же ты, старик, забыл меня. Не в службу, а в дружбу сделай, пожалуйста, один билетик…» Спустишься к кассе, там проходу нет. За кулисами артисты выпрашивают контрамарки: «Брат приехал. Уж как-нибудь постарайтесь…» Что я, всемогущий? Словом, сбежал. Не расспрашивайте. Поверьте на слово, работаю пятнадцать лет, всякое видел, но такого не было. У вас большой успех. Я не лгу и не льщу вам, я говорю то, что всем давно известно как само собой разумеющееся. Говорят только об авторе премьеры композиторе Муратове и о вас.
Хаят тихонько водила по стеклу ладонью, точно разглаживая невидимые складки. Директор, возбужденный, шагал по комнате, говорил быстро, будто склеивая слова, и когда кончил, засмеялся вдруг и опустился на диван.
— Прямо светопреставление… Я даже испугался, а вдруг вы заболели. Что тогда бы было. Вот и приехал.
— Захвалили вы меня, — сказала Хаят, и в комнате стало тихо. Директор изредка посматривал на нее, — о чем она думает? О театре ли? Ее что-то тревожит. Она молчит. Она стоит неподвижно у окна. Она смотрит, как падает снег.
Он снова заговорил — после театра он никак не мог успокоиться.
— Интересно устроена жизнь. Необычно устроена. Особенно у артистов. Она неожиданна… К нам идет слава пугающая, заманчивая. Люди считают за счастье слушать вас. Приезжают издалека, делают массу глупостей, чтоб достать единственный билет. А виновница, в то время как ждут ее, должна идти через черный ход, чтоб выйти на сцену — о, это очень хороший ход, другого нет…, это все слава. Вы говорите, добрались бы сами? Ничего подобного. Не смогли бы… Вам не дали бы пройти.
Казалось, Хаят была безучастна. Она молчала. Директор, вконец обеспокоенный, тоже подошел к окну, тронул ее за плечо.
— Я, очевидно, много говорю. Я испортил вам настроение?
— Нет, что вы? Просто мне было приятно слушать, как всякому, хорошее о себе, и я не хотела вас перебивать… Нет, нет, я не то хотела сказать. Извините, я чувствовала себя так, будто я сейчас играю на сцене, а не стою у окна. Это тоже приятно… Пожалуй, пора, поедемте. Вы одевайтесь, а я сейчас, Ляля! — крикнула она, входя в другую комнату.
Лялька стояла на стуле и читала букварь.
— Артистка ты моя! — Хаят подняла ее на руки, закружилась, опустила дочь на пол, и та стала маленькой, с большим букварем в пухлых ладошках. — Я пошла, умница моя. Слушайся бабушку. Учи уроки. Бабушка тебя покормит, чаем напоит и уложит спать. Только слушайся ее. Хорошо?
— Хорошо, мамочка. — Лялька снова забралась на стул и опять стала большой, а букварь маленьким. Она потянулась к матери, спутала ее волосы, засмеялась тихонько, погрустнела. — А возьми меня с собой?
— Нельзя, доченька, тебе уже скоро спать ложиться. Вот приедет папа, сядете вы втроем на диване: с одной стороны бабуля твоя, с другой папа, а в середине ты, и тогда я буду петь только для вас, самые хорошие песни. Ладно?
— Ладно… А когда же приедет папа? Завтра, да?
— Ну, что ты, доченька, и не завтра, и не послезавтра — но скоро. Только ждать надо… Иди к бабушке, я спешу.
Наскоро одевшись, Хаят выбежала за дверь, заглянула в почтовый ящик, чуть не вскрикнула: «Письмо!», достала маленький треугольник и, разом воспрянувшая, как девочка, прыгая через ступеньки, полетела к машине.
Шел снег, легкий, крупный.
— Я люблю, когда идет снег, — сказала она директору.
Машина прочертила фарами светлые тропы и покатила.
Хаят нетерпелось прочитать письмо, но в машине стояла полутень, и она только увидела, что письмо написано карандашом, и поняла — читать наскоро, не разбирая слов, бесполезно.
У театра было много народу. Директор сказал:
— Я же говорил. Видите! Многие из них без билета, но минимум час они еще будут стоять здесь. Они хотят слушать вас и уйдут только, когда поверят, что спектакль начался без них… Удивительно!
Машина свернула во двор театра, но и здесь, видно, узнав о черном ходе, стояло три человека. Один из них, увидав Хаят, обрадованно устремился к ней навстречу.
— Здравствуйте, Хаят! Я ждал вас.
— А, Рашид! Добрый вечер. От Шакира есть письмо, — и, обернувшись к директору, добавила: — Махмут Гареевич, познакомьтесь — это лучший друг Шакира. Думаю, вы не откажете ему в просьбе.
Тихо переговариваясь, они вошли в театр. Директор сказал:
— Извините, я пошел. Мне надо встретить депутатов. Ваш гость в театре. А за остальное не беспокойтесь. Если не будет свободного места — мы вдвоем сядем на один стул.
Хаят прошла за кулисы — ее охватывало привычное, легкое волнение, от которого упруго, словно птица крыльями, било сердце и в груди становилось тепло и холодели пальцы.
Она остановилась, точно раздумывая, и, пройдя к занавесу, глянула в зал — чисто, светло горела люстра, внизу, за рампой, плескалась прозрачная мелодия: пели, настраиваясь, скрипки, то грустно, то весело, разноголосо, им вторила неуверенно оробевшая виолончель: «Бу-бу-ду го-то-ва… Бу-бу-ду го-то-ва», а флейта высоко и пронзительно рассыпалась, стараясь умиротворить сердитую виолончель, ей трудно поддакивала труба: «Так-так…»
«Как в лесу», — подумала, улыбнувшись, Хаят и простукала каблучками в гримировочную. Закрывшись на ключ, она достала письмо.
«Дорогая моя!
Если б ты знала, сколько во мне скопилось нежности. Хочется взять тебя за руку и просто держать — твоя рука мягкая и теплая. Это письмо пишу перед наступлением, вижу твое лицо, твою улыбку. В землянке холодно. Но я не зябну, я думаю о тебе и нашей Ляльке. Когда ты получишь письмо, наверное, состоится премьера оперы, а может быть, и пройдет уже, но все равно я услышу тебя сердцем — ведь возможности слушать по радио мало. Кругом снег. Когда ты будешь петь, я буду сидеть в окопах. Но я с тобой. Я верю в твой успех. Пожми за меня руку Муратову. Он очень талантлив.
За меня не беспокойся. Береги себя и Ляльку. В антрактах не забудь накинуть пуховый платок на плечи, застудиться пара пустяков.
Обнимаю Ляльку, мою маленькую Ляльку.
Скоро наступление. Скоро наша встреча. Мы сядем за стол и будем пить чай, а потом ты споешь для меня, и в доме будет тихо, и Лялька будет смеяться.
Целую тебя. Твой
Шакир».Она несколько раз пробежала глазами письмо. Она читала между строк. Она кутала плечи в платок, быстро накладывала грим и нет-нет да снова тянулась к письму…
Она вспоминала, как за окном валил снег и они сидели рядышком, близко-близко. О чем они говорили, она уже не помнила, может быть, просто молчали, и на ее плечах лежал пуховый платок… ах да, ведь она тогда ждала ребенка, ну конечно, они молчали, и ему все казалось, что она мерзнет, и он растапливал печь, сидел на корточках, и его лицо было освещено желтым веселым пламенем огня… Она вздохнула, спрятала письмо за тугой лиф, прислушалась. Стояла густая тишина. Но вот, точно быстрый, пугливый шорох, зашепталась скрипка, затревожилась флейта, и уже в полный голос запел фагот, возвещая солнечное утро. А скрипки пели тонко, дружно, словно говоря: «Слышали… слышали, уже утро».
Это была увертюра. Она хозяйкой входила в тишину зала, неся птичьи голоса, шорох травы и всплеск первого солнечного луча на стекле.